Гармонист вывязал из скатерти ливенку, закинул ремень на плечо и, рванув меха, пустил звонкую трель.
Печка остыла, людей тревожил холод, будила гармонь. Крякая, харкая и зевая спросонок, они подымались, свертывали закурки и молча, с явным удовольствием, слушали. Трепаная, протертая на углах ливенка рассказала про Разина-атамана, про горюшко бурлацкое. Гармонист переиграл все переборы и вальсы, какие умел, перепел все песни, какие помнил, и, отложив гармонь, принялся разживлять печку. В сыром сизом дыму проблеснул огонь, заревел огонь в жестяной трубе и растопил молчание. Вострый на зуб, конопатый фельдфебелишка окликнул гармониста:
— Эй ты, кепка семь листов, одна заклепка, чей будешь?
— Я?.. Я — армавирский.
— Играешь, значит, веселишь народ?
— А что нам, малярам, день марам, неделю сушим.
— Ездил далека ли? — И он добавил горячее словцо.
Кто-то засмеялся, а парень отшутился:
— Аяй, дядя, какой ты дошлый, а ну, умудрись — пымай в ширинке блоху, вошь ли, насади ее фитой и держи за уши, пока ворона не каркнет…
Они перебросились еще парой-другой злых шуток, и фельдфебелишка, истощив свое красноречие, отстал.
Гармонист поставил гармонь на коленку и, тихонько перебирая лады, начал было рассказывать про гулянку на сестриной свадьбе, со свадьбы он и возвращался. Его перебили голоса, полные зависти и скрытой обиды:
— И воюй там…
— Тыл он и тыл. Мы воюем, а они жируют…
Обуреваемый веселыми воспоминаниями, гармонист откинул полу поддевки и лихо топнул ободранным лакированным сапогом, как бы показывая, что хоть сейчас готов и в пляс пуститься.
— Эх, земляки, время идет, время катится, кто не пьет, не любит девок, тот спохватится! Всех тамошних плясунов переплясал, и сейчас еще пятки гудят… Дело мое молодое, дело мое холостое, завод закрылся — самое теперь время погулять, да по горам, по долам с винтовочкой порыскать…
— Ехал бы под турка, там есть где порыскать.
— Мне турки не интересны. Мне интересно контрика соследить и хлопнуть. Третий месяц с ними полыщемся.
— С кем, с кем, сынок, полыщетесь?
— Да с казаками, с офицерней… То во славу контрреволюции восстание поднимут, то забастуют по станицам и хлеба в город ни пылинки не везут, а нам без толку помирать не хочется.
— Так ты красногвардеец?
— Так точно.
— Расскажи нам, что вы есть за люди и какая у вас цель? Всю дорогу звон слышим, а разобраться не могем…
— Хитрости тут никакой нет. Мы — за советы и за большевиков… Наша программа, товарищи, самая правильная, коренная…
— Вон што…
— Так, так…
— А по скольку вы хлеба получаете?
— Кисель, сметана и все на свете наше… Товарищ Ленин прямо сказал: грабь награбленное, загоняй в могилу акул буржуазного класса. Да… Хлеба по два фунта на рыло получаем, сахару по двадцать четыре золотника, консервов по банке, а жалованье всем одинаково — и командиру и рядовому одно жалованье и одна честь.
Пожилой солдат, с широкой и рябой, как решето, рожей, подошел к красногвардейцу и, тыча ему в глаза растопыренными пальцами, вразумительно сказал:
— Сынок, не программой надо жить-то, а правдой…
Мало-помалу в разговор ввязались все и заспорили, какая партия лучше. Кому нужна была такая партия, чтоб дала простому человеку вверх глядеть; кому хотелось сперва по земле научиться ходить; а кому никакая партия не была нужна и ничего не хотелось, окромя как до дому довалиться, малых деток к груди прижать да на родную жену пасть… Одни одно кричали, другие другое кричали, а гармонист свое гнул:
— Партии, — говорит, — все к революции клонятся, да v каждой своя ухватка и выпляс свой… Эсеры, лярвы, хорошая партия; меньшевики, гады, не плохи; ну, а большевики, стервы, всех лучше… Эсеры с меньшевиками одно заладили и знай долбят: «Потише, товарищи, потише», — а мы как гаркнем: «Наддай пару, развей ход!» Таковой наш клич по всей по России огнем хлестнул — рабочий пошел буржуя бить, мужик пошел помещика громить, а вы… вы фронт поломали и катите домой… Наша большевицкая партия, товарищи, дорого стоит. У нас в партии ни одного толсторожего нет; партия без фокусов; партия рабочих, солдат и беднейших крестьян. Я вас призываю, товарищи…
— В тылу вы все герои, — визгливо закричал, прочихавшись после понюшки, шухорный фельдфебелишка. — В заводы да фабрики понабились, как воробьи в малину, и чирикаете: «Война до победы». Три года тут бабки огребали, на оборону работали, а теперь пришлось узлом к гузну, вы и повернули: «Мы-ста, товарищи, да вы-ста, товарищи». Как мы замерзали на перевалах и в горах Курдистана, вы не видали?.. Как мы умирали от цинги и тифу, вы не видали?.. Слез наших и стонов вы не слыхали?
— Нечего нам друг на друга ядом дышать, — сказал Максим, — время-то какое…
— Время такое, что — ну! — подхватил гармонист. — Дух в народе поднялся. Каждый в себе силу свою услыхал. У вас вчера фронт был, у нас нынче фронт. Вы там кровь роняли, нам придется тут еще больше крови уронить: что ни город — фронт, что ни деревня — фронт, изо всех щелей контра лезет… Вас палками гнали на фронт, а у нас с завода больше половины мастеровых добровольцами записались и прямо с митинга — с песнями, граем — пошли на позицию. К отряду нашему и с воли желающие начали приставать, но многим из слободских не идея была интересна, а нажива… Занимаем, господи благослови, первую станицу: поднялась стрельба, все бегут, от испугу одна корова сдохла, жители плачут и думают, что пришел свету конец… Давай право отбирать оружие и делать обыски. Тут-то и был получен декрет Крыленки малодеров расстреливать. Подставили мы одного уховерта к забору, он говорит: «Дай последнее предсмертное слово». Дали ему слово. Но от испуга он больше ничего не мог выговорить, и его застрелили. После этого обыски были честные, и никто нигде не запнулся. Переночевали мы в станице, утром получаем приказ: «Поднимай батарею, отходи на заранее приготовленные позиции». Подхватили мы свои бебехи и с радостью давай отступать. В тот же день двое из наших ребят умерли от хлеба со стрихнином, как было признано медициной. А хлебом нас угостили казаченьки, во, гады…