— Играй, бабы! Сыпь, молодки! Без музыки в меня пища не лезет.
Давно спала задавленная ночью станица; давно хозяйка, выметав из печи все до последнего коржа, забрала ребятишек и ушла в чулан спать; давно угоревшую от самогонного чада Параську сменила сестра Ганка; давно заморился таскать мешки Панько; и давно уже, сунув шапку под голову, спал на лавке Максим; а Васька все еще пожирал поросятину, бросая кости грызущимся у порога собакам, все еще плясал, выкомаривая замысловатые коленца, все еще глохтил, расплескивая по волосатой груди, самогонку — аппарат не поспевал за ним: за ночь хозяин, проклиная белый свет, два раза разматывал гаманок и посылал Панька в шинок. Бабы осипли от смеху — матрос или лапал их за самые нежные места, или рассказывал что-нибудь потешное. И только под утро, высосав досуха последнюю бутылку, изжевав и расплевав последнюю ногу полупудового поросенка, Васька в последний раз на выплясе топнул с такой удалью, что из лопнувшего штиблета выщелкнулись сразу все пять обросших грязными ногтями пальцев…
— Баста! Спать, старухи.
Пьяненькие вдовушки набросили на головы ковровые полушалки…
— Куда? — спросил матрос, сыто рыгнув.
— Спасибо за компанию, пора и честь знать.
— Ах, оставьте. Ети песни соловьиные слыхал я однажды в тихую зимнюю ночь.
— Нет, уж мы, пожалуй, лучше пойдем, — сказала одна, оглядывая себя через плечо в зеркало.
— Пойдем, Груняшка, — как эхо отозвалась другая. — Все мужчины подлецы.
— Птички, — нежно глядя на них, сказал Васька. — Серый волк вас там сгребет, и достанутся мне одни косточки, хрящики…
Он привернул в лампе свет, втолкнул за перегородку в комнатушку сперва одну, потом другую, вошел за ними сам и, прихлопнув жиденькую дверку, защелкнул крючок.
…Солнце через окно так нагрело Максиму голову, что ему начал сниться какой-то путаный дурной сон. Бежал будто он по горячей земле, под ногами с жарким треском лопались раскаленные камни. Он поднялся на лавке и, стряхнув сонную одурь, стал прислушиваться… Далеко и близко на разные голоса пересмеивались петухи, заливисто лаяли собаки, над неприбранным столом жужжали мухи. Полон смутной тревоги, он накинул шинель и вышел во двор.
В вышине разорвалась шрапнель. Бродившие по двору куры, распластав крылья, кинулись под сени. На улице послышался многий топот. Невдалеке кто-то закричал благим матом. Железным боем заклекотал пулемет.
Максим выглянул за ворота.
По улице, точно бурей гонимые, бежали, скакали люди в одном нижнем белье. У иного в руках была винтовка, у иного — седло, за иным волочилась шинель, надетая в один рукав.
Страх сорвал Максима с места.
Он ударился вдоль плетней с такой резвостью, что вскоре начал обгонять других.
Два офицера выкатили из-за угла каменного дома пулемет и, припав за щиток, начали засыпать бегущих смертью.
Улицу вмиг будто выдуло.
На дороге остались лишь подстреленные.
Максим плечом высадил калитку… Пометавшись по пустынному двору, нырнул в конюшню и зарылся под сено, в колоду.
Скоро послышались резкие, ровно лающие голоса и звяканье шпор.
Максим чихнул от попавшей в ноздрю сенины; его выволокли из конюшни.
Сизым острым огнем переблеснули штыки.
— Я не здешний! — крикнул Максим, хватаясь за штыки.
Прапорщик Сагайдаров саданул его прикладом в грудь и сказал:
— Сволочь, я тебе покажу…
Максим упал. Это и спасло его — колоть лежачего было и неудобно и неприятно.
Пленных набрали большую партию и повели расстреливать.
По улице в исключительно беспомощных, присущих только мертвым, позах валялись убитые. Раненые расползались под заборы.
В станицу вступал обоз.
На рессорной бричке, вольно распахнув светло-серую шинель, сидел, ссутулившись, седой полковник, пепельное лицо которого показалось Максиму знакомым… Еще не припомнив, где его мог видеть, он разорвал кольцо конвоя и кинулся к старику.
— Ваше… заступитесь!
Неожиданность испугала полковника. Он откинулся на сиденье и крякнул, как селезень:
— Ак?
— Ваше высоко…
Кучер остановил.
— Что такое? — старик запрокинул голову и оглядел солдата. — Откуда ты меня, это самое, знаешь?
— Так точно, признаю, ваше высоко…
— Кто такой?
— К Тифлису в одном поезде и в одном вагоне ехали… Я еще вашему высокоблагородию чулки шерстяные подарил.
Старик опустил голову и задумался.
Максим стоял, вцепившись в передок брички. Штык справа и штык слева касались его ребер.
Полковник так долго думал, что Сагайдаров осмелился и нетерпеливо кашлянул:
— Прикажете вести?
— Ак?.. Вспомнил, вспомнил каналью… Старший по конвою! Оставьте солдата мне, я его, это самое, лично допрошу. Захвачен с оружием? Нет? Отлично.
Кучер хлестнул по лошадям. Максим, держась одной рукой за крыло брички, побежал рядом.
Остановились перед зданием школы.
Максим с большой расторопностью принялся распрягать лошадей, причем каждую из них награждал такими ласковыми именами, которые не часто доводилось слышать от него и жене Марфе. Потом он поставил лошадей под навес, навалил им сена, перетаскал с возов в дом чемоданы и, покончив все дела, явился к полковнику, который сидел в классной комнате за партой и разбирал бумаги.
— Большевик, сукин сын? С нами, это самое, воюешь?
— Никак нет, ваше высокоблагородие, я не здешний.
— Как же сюда попал? Большевик, каналья?
— Никак нет, ваше-ство, корову приехал покупать.