В сопровождении штабной челяди вошел грузный генерал.
— Ты и есть Чернояров? — простуженным и гулким голосом спросил он, с любопытством разглядывая партизанского ватажка. — Здорово, джигит… Наконец-то образумился и перебежал к нам, и отлично сделал. Я прямо с фронта, и вдруг слышу — так и так. Зайду, думаю, погуторю со старым знакомцем. Помню твою геройскую атаку под станицей Михайловской. И Козинку помню. Да и на Тереке наши полки не раз сходились на удар. Молодец, молодец. — Генерал сел в кресло и вытянул ноги в порыжелых, забрызганных грязью сапогах. — Ты казак. Твои отцы и деды воевали за порядок и законность. И ныне доблестное кубанское войско не кладет охулки на руку. Отлично, сукины сыны, дерутся. Сегодня же пошлю в штаб корпуса телеграмму и испрошу для тебя помилование. Поправляйся — и, с богом, на коня. Дам тебе полк, и, верю, честной службой ты смоешь с себя позорное клеймо. Ты храбрый вояка. Нам такие нужны. Далеко гремит твоя слава. Твой пример отрезвит одураченных казаков, которых еще немало путается у красных. Все казаки образумятся и перебегут к нам. Тогда ты уже будешь командовать бригадой, а может быть, и дивизией… А там, бог даст, и война кончится…
Чернояров дрожащей рукой потер черную обмороженную щеку и с твердостью сказал:
— У меня, ваше превосходительство, душа прямая… Не умею хвостом вилять. Жизнь — копейка… Сколько раз я ее ставил на карту! Мне ничего не страшно. Чем в кривде мотаться, лучше за правду умереть! За погоны служить не хочу. Вы были, есть и будете моими заклятыми врагами.
Генерал откинулся на спинку кресла и гулко расхохотался:
— Ха-ха-ха-ха. Молодец! Хвалю за отвагу… Но, голубчик, какие же мы враги? У нас один бог и одна родина… Большевики хотят искоренить казачество, и, я знаю, ты сам оттуда еле ноги унес… Большевики разоряют святые церкви и грабят народ…
— На меня не большевики напустились, а изменщики, что засели в штабах.
Генерал долго говорил о большевиках и о их дьявольских планах, о роли Добровольческой армии.
Чернояров утомился и впал в полузабытье. На лбу его крупными каплями выступил пот. Острая боль перелетала по суставам ног и рук, ломала поясницу, колола сердце. Плыли, струились пунцовые цветы на одеяле… А над ухом монотонный голос гудел и гудел:
— Русская армия… Казачество… Слава… Долг перед родиной…
— Уйди! — вдруг бешено выкрикнул Чернояров и схватил со стола чугунную пепельницу. — Уйди, б…, с глаз долой! Поговорил бы я с тобой, да не тут! Ээх… — И яростный вопль вырвался из груди его.
Генерал поднялся, надушенным платком отер усталое лицо и, уходя, распорядился:
— Повесить!
Взяли его той же ночью, вывезли на базарную площадь и повесили. До самой последней смертной минуты он обносил палачей каленым матом и харкал им в глаза.
На грудь ему нацепили фанерную дощечку с жирно измалеванной надписью:
Курганы на кургане дремал сытый орел, вполглаза взирая на мятущихся по дорогам людей. Вороны с хриплой руганью делили добычу, раздирая куски мяса и волоча по пескам размотанные мотки серых кишок.
Балки в балках прятались одичалые репьястые собаки с мордами, слипшимися от крови. Обожравшиеся вислобрюхие волки, жалобно скуля и стеная, катались по сухой траве.
Хутора на хуторах мертво и глухо. Ветер мёл-завивал золу и песок, шуршал в заклеенных бумагой окнах. Уцелевшие хаты были полны мертвяками, и по мертвым, как раки, ползали умирающие.
Армия армию топтала вошь. Остатки некогда грозных полков с кровью, как сквозь шиповый куст, продирались через все преграды и выходили на берег Волги к граду обетованному. Из гноящихся глаз катились слезы радости, и из глоток рвались хриплые крики восторга.
Нагнала весть о гибели Черноярова.
На обрыве, над Волгой, в ожидании парома сидели в кругу несколько бойцов. Допивали последний бочонок вина, вспоминали кубанские станицы, походы и битвы… Вспоминали добрым словом и сумасбродного ватажка Ивана Черноярова.
— Да, почудили! — искорню вывернулся у Максима вздох. — Удалая голова перестала баловать… Приподымем, братцы, наши чарки да помянем казака!..
И за сотней сотни уходили,
Уходили за курганы в синь.
Кони пылью по дороге заклубили,
Кони били, мяли горькую полынь.
Георгий Бороздин
Дым утренних костров стлался по лугу, будто овчина. Расседланные кони дремали, сбившись в табунки, ветер заворачивал на сторону свалянные гривы и подстриженные хвосты. Залитые сном бойцы храпели вокруг огней, бредили сраженьями, бормотали и тревожно выкрикивали полуслова команды. Иные, стуча зубами, вскакивали, проделывали гимнастику, потом грели котелки, жевали обвалявшееся в сумах сало и, по привычке все сделать торопливо, обжигаясь, хлебали из мятых кружек настоенный, ровно деготь, крепкий чай.
Невдалеке в черных развалинах лежал сожженный хутор. Над пожарищем торчали закопченные тулова печей и труб. Заплаканные бабы сидели на узлах, на окованных жестью сундуках и кутали в тряпье сморенных сном ребятишек. Хмурые мужики лазили по горелому и, тыча кольями, извлекали из-под дымящихся головешек осмоленные огнем глиняные горшки, плуги, лопаты и всякую мелочь.
Единственную уцелевшую хату занимал штаб кавалерийской бригады. По лавкам, по полу, на печке храпели на разные голоса ординарцы, писаря и квартирьеры. Облаком висел прогорклый табачный дым, воняло портянками, кислой овчиной и промозглой человеческой вонью. На широкой кровати под атласным одеялом лежал молодой командир Иван Чернояров. Он посасывал трубку и харкал через всю горницу к порогу.