— Очень даже понятно, — буркнул мужик и, вздохнув, нерешительно спросил: — Наши хуторские именьишка тут неподалеку растащили и землишку бросовую запахали. Судом теперь судить их будете или прямо пороть и вешать?
— А большевики вас не пороли и не вешали?
— Пока бог миловал. Они больше насчет митингов любители. Правда, расстреляли тут одного баринка, так то ж была собака, всю волость долгами оплел.
— Придут вот немцы и заберут нас совсем: с землею, со вшами, с лаптями. Тогда узнаем, где раки зимуют.
— Всю Расею не заберут… Расея, она обротать себя не даст… Я, ваше благородие, смолоду тыщу городов прошел, деревень — несчетно, народов сколько перевидал, и кругом тебе, не обессудь на моем глупом слове, один пашет, а семеро ему шею гложут. Нынче, ваше благородие, не только немец, сам велезевул со всем его воинством из-под нас землю не выдерет, мы в нее по бороду вросли. Придут немцы — возврату им не будет, по одному передушим.
— У тебя у самого-то ведь никакой земли нет?
— Дадут, — убежденно сказал мужик, — позавчера на митинге общество постановило вырезать всем неимущим полный надел… Я тут на хуторе и вдову себе высмотрел… Пожили по старинке — почудили, нынче хочется пожить по новинке. Может, еще чуднее будет, а все-таки хочется, и никаким немцам хомут надеть на себя не дадим. — Он помолчал и вздохнул. — Ваш генерал перед сходом высказывал: «Воюем, мол, за веру, за отечество, за счастье». Какое там счастье, простой народ бьете, вон висят…
На площади в неверном лунном свете, подобны бледным теням, серели повешенные.
Проговорили за полночь. Кулагин чувствовал себя перед мужиком в чем-то виноватым, но не хотел даже сам себе в этом сознаться и ушел, томимый тоской.
В хате было душно. На печи возилась и стонала старуха. В лунном луче, падающем в маленькое слуховое оконце, ее плачущие глаза вспыхивали зеленым огнем. При ней во дворе были расстреляны два ее сына-солдата. Снох не было дома, они разыскивали за селом на навозных кучах тела мужей. Офицера пугал шепот старухи. «Что она, молится или проклинает?»
Забрезжил рассвет.
На улице горнист заиграл зорю.
Армия втянулась в поход.
О России и об идеях говорили только штабные да обозники. Строевики были целиком заняты мелочами боевой страды — кто пойдет в голове, кто в хвосте; когда и где удастся отдохнуть и выстирать белье; будет ли на привале горячая пища; по скольку выдадут патронов? Самые дошлые умудрялись заводить на коротких стоянках романы с беженками и молодицами.
Николай Кулагин уже командовал взводом.
Корниловский полк был молод и хотя историю свою вел с империалистической войны, но по-настоящему сформировался только на Дону под большевистским огнем: выведенный с западного фронта кадровый состав полка почти целиком погиб и рассеялся при переходе через Украину и в боях за Ростов и Новочеркасск. Ставленник и любимец Корнилова, молодой полковник Неженцев за короткое время сумел подобрать образцовых командиров, при содействии которых полк и был сколочен в железный кулак. Всем от мала до велика было внушено, что Корниловский полк — лучший полк. В этом духе воспитывались и пополнения. Новичок за какую-нибудь неделю службы настолько сживался со «стариками», что его невозможно было сманить в другую часть даже обещанием повышения в чине. В армии был привит и всеми мерами раздувался дух соперничества. 1-й Офицерский полк с завистью следил за молодецкими действиями юнкеров, студенты соревновались в ратных доблестях с гимназистами, марковцы упорно оспаривали первенство у корниловцев. За выполнением каждой боевой задачи следили не только прямые начальники, но и все добровольные соискатели славы: сохрани бог, если дружный хор этих строгих критиков уличал кого в том, что они «петрушку показывают». Корниловскому полку на выучку было придано несколько юнцов. Во взвод Кулагина попал расторопный гимназист Щеглов и оправившийся после ранения кадет Юрий Чернявский, который особенно привязался к своему командиру и не отходил от него ни на шаг. Он перенял от офицера манеру носить фуражку, щурить глаз на дым папиросы, старался подражать ему в походке и разговоре; на досуге, с налетцем удальства, он посвящал взводного в свои сердечные дела; без конца мог слушать рассказы о подвигах и геройстве.
— Николай Александрович, — спрашивал кадет, — возможно ли так отличиться, чтоб сразу получить георгин всех степеней?
— А тебе очень хочется отличиться?
— О, да.
— Какой же подвиг совершить ты намерен?
— Не знаю… Ну, я могу первым броситься на штурм большевицкой крепости или, если представится случай — клянусь! — взорву целый поезд с комиссарами.
Кулагин смеялся и рассказывал об уставе наград. Он любил болтать с кадетом, потому что видел в нем себя в более счастливую пору жизни.
Чернявский хмурился.
— Мало в нашем походе героического… Грязная работа, вши, у меня ноги посбились до мослов… Я не такою представлял войну.
Он говорил правду.
В походе было мало разнообразия… Серая степь, курганы, по горизонту маячили охранительные разъезды. Потом — стрельба, в частях движение, в обозе паника. Навстречу колоннам, пришпоривая коней, мчалась разведка, к свите командующего подлетал конник.
— Ваше превосходительство… Станица… Два полка противника… Легкая батарея…
Сумрачный Корнилов, не поднимая глаз, резко перебивал:
— Выбить.
Скакали ординарцы. Командиры, откозыряв, бежали строить полки для атаки.
Станица встречала победителей хлебом-солью и колокольным звоном. Бабы разводили по хатам и отпаивали молоком людей. На площади Корнилов или Алексеев говорили станичникам краткую речь, после чего тут же, перед общим сбором, бородатые казаки пороли провинившихся сыновей и внуков, потом наскоро, под музыку, хоронили своих убитых и, переночевав, выступали.