— Велика ли у нас армия? — спросил Кулагин.
— Свыше четырех тысяч штыков и сабель. Пехота сведена в полки — Корниловский, Марковский и Партизанский. В особые единицы выделены инженерный батальон, морская рота и мелкие отряды, ультимативно заявившие о своей… автономности.
— Вот как?
— К несчастью, — продолжал Казимир, — игра мелких самолюбий в полном разгаре. Зараза самостийности проникла и в наши ряды. Откуда что берется. Подумай только: юнкера и студенты противились объединению и едва не перепороли друг друга штыками… Юнкера ругают студентов социалистами, а студенты юнкеров — монархистами. Те и другие домогались иметь своего начальника, свой отдел снабжения, свой обоз, и, наконец, каждый из юнцов не прочь прикомандировать к себе по милосердной сестричке, которых и так мало. Нам самим ухаживать не за кем.
— Скажи, есть интересные?
— О-о. Я познакомился с одной толстушкой, так это, доложу я тебе, штучка. Правда, она не красавица, но…
— Погонять с недельку на корде — станет красавицей?
— Кроме шуток, замечательная девушка… Ручки, ножки, щечки и через каждые два-три слова носом шмыгает.
— Ха-ха-ха… Познакомишь?
— С удовольствием. Сегодня же приглашу сделать тебе перевязку. Да, так вот я и говорю, каковы негодяи… Социалисты, монархисты… Нашли время политикой заниматься… Нам нужно бить по врагу кулаком, а не растопыренными пальцами.
— Пустяки, какие они политики, в походе сживутся.
— Возмутителен самый факт. Извольте видеть, митинг открыли.
— Гражданская война, — задумчиво сказал Кулагин, — вообще полна нелепостей и чудес. У красных сапожники командуют армиями, а у нас на взводах стоят полковники и генералы. Лавр Георгиевич перед строем произнес блестящую речь. «Нас разбили на Дону, — сказал он, — но игра еще не проиграна. Большевики съедят сами себя. Нам необходимо продержаться до наступления отрезвления, и Россия еще услышит о наших делах». Ну, я, кажется, заболтался с тобой, побегу. — Он подвернул полы шинели и по сверкающим лужам зашагал к своей роте.
Кулагин написал в Петроград письмо:
...«Здравствуй, Ириночка!
Сижу на резном крылечке, жмурюсь на солнце, мечтаю о тебе и о маме. Тоска косматой лапой сжимает сердце… Какая злая сила исковеркала жизнь и разметала нас?
На фронте я обморозился, больше двух недель провалялся в лазарете, теперь раздышался и вернулся в полк. Пишу из станицы из-под Ростова, пользуясь случаем — в Москву и Питер едет специальный курьер.
Ириночка, буду с тобой откровенен… Наши дела неважны. Седой Дон, тихий Дон, чтобы его черт побрал! На Дону мы, русские офицеры, всю зиму отбивались от солдатни и матросов, защищали самостоятельность края и пытались не допустить его разорения, а само казачество, за малым исключением, проявило ко всей кутерьме величайшее равнодушие.
Уходим за Дон, в степи… Щади маму, она ничего не должна знать. Милая мамочка… На ее глазах, должно быть, не высыхают слезы… В своей полутемной комнатке перед старыми иконами она вымаливает мне жизнь… Поймете ли и простите ли вы меня за все причиняемые вам страдания? Вся Россия несет возложенный на нее судьбою крест. Пятый год воюем. Под каждой крышей — горе, и почти в каждой русской семье — покойник. Со мною в лазарете лежал раненый кадет, еще совсем мальчик. Большевики убили у него брата и отца. Мужество, с которым этот юноша переносит свое страшное горе, растрогало меня до глубины души. Сколько их, еще совсем детей, погибло с нами в донских степях, сколько затоптано безвестных могил… Ты подумай, Ириночка, как прекрасно сказал генерал Алексеев в Новочеркасске на похоронах кадет: „Я поставил бы им памятник — разоренное орлиное гнездо и в нем трупы птенцов — на памятнике написал бы: „Орлята умерли, защищая родное гнездо, где же были орлы?““
Уходим в неведомое… Мы одиноки… Каково наше политическое credo? Никто ни черта не понимает, и все обозлены. Много наших офицеров служит в украинских национальных частях, уже тем самым поддерживая нелепую и дикую самостийность. Или чего стоит Кубань, куда мы, вероятнее всего, пойдем? В Екатеринодаре главные силы штабс-капитана Покровского составляет русское офицерство. Сам же Покровский потворствует низменным проискам рады.
Все, чем жив человек, растоптано и заплевано… Россия представляется мне горящим ярмарочным балаганом или, вернее, объятым пламенем сумасшедшим домом, в котором вопли гибнущих смешиваются с диким свистом и безумным хохотом бесноватых. Повторяю, никто ничего не понимает. Мы не политики, а всего-навсего лишь сыны своего отечества и солдаты черного лихолетья… Жизнь, видимо, заставит разобраться кое в чем, но учиться придется уже под огнем. Мы одиноки… Призрак России, светлый, как утренняя заря, витает над нами и укрепляет твердость сердец наших.
Верим в помощь старого доброго боженьки и в светлый ум вождей.
Целую и обнимаю Николай.
10 февраля 1918».
Первые сто верст армия покрыла в неделю. Быстрейшему продвижению мешала распутица и большой обоз с беженцами и ранеными. Вымотанные лошади утопали в грязи по брюхо. Телеги и брички плыли по жиже, как лодки. Люди, расстроив всякий порядок, брели молча. Слышались только устрашающие крики ездовых и свист кнутов. Кадеты и гимназисты гнулись под тяжестью винтовок, но старались не выказывать друг перед другом утомления. Престарелые полковники шагали в строю, бодро разгребая ногами грязь. Молодая женщина, потеряв в чавкающей грязи туфли и высоко подобрав юбки, шла в одних чулках. Раскрасневшееся лицо ее было заплакано, растрепанные светлые волосы падали на глаза. В высоком фаэтоне ехал с сыном седой генерал Алексеев, еще недавно управлявший судьбами пятнадцатимиллионной русской армии. Форменная фуражка его была нахлобучена по самые уши, из-под захватанного козырька строго поблескивали очки, от резких толчков на иссохшей старческой шее моталась голова. Обочиной дороги, подбадривая войска, проносился на кабардинском скакуне Корнилов. Калмыковатое лицо его было сурово. Повелительный с хрипотцой голос и приветствия выкрикивал как приказания. Вскинутую голову крыла текинская черная папаха. Одет он был в заношенный нагольный полушубок. На командующего устремлялись восторженные глаза, и вослед ему гремело надсадное «ура».