— Не могу.
— Послужи, Дмитрий Михайлович.
А невдалеке молодой казак стоял ногами на седле и, картинно скрестив на груди руки, говорил речь:
— …Мы не против рады, но с большевиками драться не хотим. Пускай рада сама себя защищает. Господа казаки, которые фронтовики! Пора нам опамятоваться, куда мы идем и за кем? Кресты и медали, награды и золотые грамоты, что нам, дуракам, навешивали на шею, тяжелее камней… Валили они нас царю под ноги…
— Не к делу, не к делу…
— Безотцовщина.
— Геть, чертяка!
— Остро говорит. Чей таков?
— Ванька Чернояров.
— Эге… Так и печет им в глаза, так и печет. Ну и бедовый, пес.
— …Старики, до кой поры вы нас будете уговаривать и осаживать? Вы, верные слуги его императорского величества царя Палкина, привыкли протягивать руки за полтинниками, вам и жалко расставаться со старым режимом. Мы, ваши сыны и внуки, воевали, а вы на печках снохам фокусы показывали и блаженствовали… Через золотые погоны у меня сердце наядрило, как чирий! Не забудем, как они, эти полковники да генералы, над нами издевались! Сгорите вы вместе с ними! Долой! Долой! Долой!
— Геть!
— Плетюганов ему!
— Арестовать!
— Ура! Вра-а-а…
— Приступи! Хватай его!
Над головами стариков заколыхался целый лес палок.
Иван пал на седло гикнул и, сшибая конем неувертливых, прорвался в улицу, поскакал в аул к Шалиму, только пыль за ним завилась.
Плескалась-звенела весна прибоем горячих дней.
Степь отряхнулась от снегов и, выкатив тугие черные груди курганов, покорно ждала пахаря.
Взыграла, разлилась Кубань-река. Налетели хлопотливые скворцы и жаворонки. Густой ветер наносил со степи волнующие запахи распаренной земли и первого полынка. Ночи — песня, визги да девичий смех — были темным-темнешеньки.
Станица поднялась.
По размокшим дорогам заскрипели тяжелые мажары, одноконные роспуски и заложенные парами повозки. Солнце играло в синем просторе. Клубились, летели светлые облака, по взгоркам скользили жидкие тени. По обсохшим обочинам дорог, загнув хвост, скакали собаки. Далеко разносилось заливистое ржание коней… Нет-нет да и переблеснет высветленный зуб бороны, носок лемеха, сбруйная бляха. Оживленный говор, ликующие в румяных улыбках рожицы ребятишек, насунутые на нос от загара бабьи платки, хлопанье кнутов.
— Цоб… Цоб, цобе.
Максим нагнал пару чубарых волов.
— Со степью, кум.
— И вас также.
— Хороший денек, кто вчера умер — пожалеет… Где, Николай Трофимович, пахать думаешь?
— Э-э, провались оно совсем… — Кум Микола пробормотал что-то невнятное и принялся с ожесточением нахлестывать волов.
— А все-таки?
Кум долго сопел, что-то обмозговывая, потом внимательно оглядел Максима, коня, оковку наново перетянутых шин и, покрякивая, туго, через силу заговорил:
— Не придумаю, как оно и повернется… Выглядел я тут себе добрую делянку пана полковника Олтаржевского. Да-а-а. Така панская земля жирная, что ее хоть на хлеб мажь да ешь… С осени посулили мы с Мирошкой пану задаток и подняли под зябь добрый клин… Сунуть ему в задаток грошей горсть совестно, а больших денег не случилось. — Он снова надолго замолчал и, еще раз недоверчиво покосившись на Максима, досказал: — А вот тебе — ни пана, ни Мирошки. Пан, слышно, в городе казачьим полком командует, а Мирошку дядька переманил в Ейск и всадил его, дуропляса, на свой свечной завод прикащиком…
— Ну?
— Вот и ну… Кто знает, как оно повернется? Тут тебе свобода, а тут вдруг восстанет против народа царь?
— Полудурок… Нашел над чем голову ломать! Езжай и паши.
— А полковник пан Олтаржевский? Ну-ка нагрянет? Ведь он меня не масленого, не вареного съест. Такой усатый да крикливый. Сколько разов во сне, проклятый, снился, аж тебя затрясет всего и в холод кинет. Такой он, господь с ним…
— С него уж поди-ка с самого где-нибудь наши товарищи шкуру спустили…
— Дай бы, господи.
— И велика делянка?
— Земли там уйма… Панской восемьсот десятин, войсковой сколько-то тысяч. Работай, не ленись.
— Та-а-ак, дядя лапоть, — протянул Максим. — А я за греблю думаю удариться… В Горькой балке, говорят, паев много гулящих лежит.
— И хочется тебе за десять верст лошадь гонять? — Кум Микола сдвинул шапку с запотевшего лба и, повременив, с важностью сказал: — Я тебе уважу, я такой человек, я для свояка хоть пополам, хоть надвое разорвусь…. Лошаденка у тебя одна и прилад никудышный, а у меня всё-таки пара волов, они, прокляты, тугящи… Гоняй со мной?.. Подымем супрягой десятины по четыре и с лепешками будем. А?..
Максим пораздумал немного и чуть усмехнулся.
— Что ж, кум, за мной дело не станет.
— Ооо, и поедем… После рассчитаемся: ну, поставишь магарыч, ну и мне когда-нибудь добро сделаешь. Я такой человек, я… Ээх, шагай, чубарые.
Свернули на проселок.
Нагая степь.
По распаханным полосам катились черные земляные волны. Горячей силой весенних соков был напоен каждый ком земли. Важно расхаживал грач, кося умным глазом и выклевывая из борозды жирных червей. Свист суслика, крики погонычей, неспешный шаг вола.
…Максим с кумом дали три больших круга и остановились покурить. Со стороны маячившего на возвышенном месте хутора подъехал верхом рыжеусый, в собачьем сбитом на затылок малахае.
— Вы чего? — спросил он.
— А ничего…
— Чью землю ковыряете?
— Богову.
— В нашем юрте боговой нет. То земля казачьего полковника Олтаржевского, а как он сам на службе померши, то земля стала нашей, казачьей. Запрягайте и ссыпайтесь отсюда, да не оглядывайтесь, коли живы быть хотите… — Сам говорит, а глазами, как шильями, колет.