Сгибли все сроки, отмеренные Ванякиным, доброго не виделось. В хлебе отказывать не отказывали и давать не торопились. Села оглядывались одно на другое и с надеждой посматривали на февральское солнце, которое день ото дня наливалось жаром, грозило вот-вот размыть снега и распустить дороги. Правда, кое-откуда и подвозили хлебишко, то затхлый, то в ямах сгноенный, то с песком подмешанный, да и подвозили-то десятками пудов, когда большие тысячи спрашивались. Не выколотив разверстки с Хомутова, нечего было и думать насшибать ее с окружающих сел. До распутицы времени оставалось мало, это понимали и мужики, поглядывающие на солнышко, понимал и город, истекающий призывами.
По волости был пущен слух о новом декрете, которым каждый крестьянский двор обязывался поймать и доставить в райпродком по живому волку.
Мужики взвыли:
— Кум, слыхал?
— Знаю.
— По живому, слышь?
— Шутки-баламутки… Блоху, скажем, поймать, и то не вдруг, а это, эка махнули.
Не унывали одни охотники.
Танёк-Пронёк сказал набившимся в комбед мужикам:
— Провокация… Спрашивал я и Ванякина, то же самое, никаких, говорит, волков не надо… А за распространение позорящих советскую власть сплетен с нынешнего дня в пользу культпросвета будем взимать по двадцать пять рублей с каждого сучьего языка.
Из гнезд разоренных монастырей, как черные тараканы, на все стороны расползались монахи и монашки, сея в темных умах пророчество о царстве антихриста и чудовищные россказни о новоявленных иконах, видениях схимников, о втором пришествии сына божия.
Земля накалялась село гудело:
— Хле-е-еб… Разве-е-ерстка…
По ночам кто скакал целые воза перепрятывать, а кто засыпал в квашню последнюю затевку, пока не отняли. Шатались улицей, сбивались в кучки:
— Начисто гребут.
— Без милости.
— Скажи ты, под метелку, до скретинки.
— Амбары охолостят, по дворам пойдут.
— Как хочешь, так и клохчешь.
— Припасли, наработали.
— Мы, гыт, голодны…
— Дармоеды, сукины дети.
— Рабочих мы бы прокормили, рабочих мало… Пожирает наш труд всякая городская саранча, до сладкого куска избалованная, вот что обидно.
— Ни тебе рта разинуть, ни тебе шага шагнуть.
— Это не жизнь, а одна болезнь.
— Так и так подыхать.
Село было похоже на муравейник, в который сунули горячую головню.
На воротах, где жил Ванякин, повесили удавленную на мочалке курицу, в клюв ее была засунута записка: «Не суди меня, Бешеный комиссар, удавилась я по причине агромадной яичной разверстки».
В лютое февральское утро, когда снег визжал под ногой, Ванякин повел свой отряд на гумна, в наступление на хлебные крепости. Похлопывая по набитому инструкциями портфелю, Ванякин подбодрял отрядников:
— Не робей, ребята… Так или иначе, но мы должны довести свое дело до победного конца. В своем декрете товарищ Ленин со слезами негодования призывает нас: «Вперед, вперед и вперед с помощью вооруженной силы».
Отрядники — сборная городская молодежь — коротко поддакивали и бодро шагали за Ванякиным с берданками на плечах. За ними, повыбитой корытом дороге, в притруску бежал Танёк-Пронёк и широко, деловито шагал волостной председатель Курбатов.
На гумнах, выше плетней и ометов, были навалены сверкающие пушистые снега.
— Начинай подряд. Чей амбар?
— Прокофия Буряшкина амбар.
Ветер рвал из рук комиссара раскладочный лист.
— Буряшкин Прокофий, сорок пудов… Где хозяин?
— Дома, должно, — буркнул Курбатов, — где же ему и быть, как не дома?
— Васькин, слетай-ка за ним. Самого зови, и ключи пусть несет.
Отрядник Васькин побежал в село, но скоро вернулся, не найдя дома ни ключей, ни хозяина.
— Спрятался.
— Прятаться? Приступи, ребята.
— Пешню надо или лом, прикладом тут не возьмешь, — сказал Танёк-Пронёк, с видом понимающего человека осматривая пудовый заржавленный замок и обитую железными полосами дубовую дверь. Все утро Таньку-Проньку было как-то не по себе, и, желая скрыть это, он суетился, сыпал солдатские прибаутки, красной тряпкой протирал слезящиеся на ветру глаза или выхватывал из-за пазухи вышитый кисет и дрожащими пальцами свертывал цигарку.
Курбатов стоял в стороне, с невеселым равнодушием поглядывая на солдат.
— Что сентябрем глядишь? — крикнул ему Ванякин, поплевывая семечки.
Солдаты засмеялись.
Волостной председатель почесал под черной бородой и не вдруг отозвался:
— Значит, ломать?
— Ломать.
— Умно придумал…
— Что не гнется, то ломать будем… Ни кулаки, ни кулацкие прихвостники пусть на нашу милость не надеются.
— Так, так…
— А твоя какая забота?
— Мое дело десято, не о себе пекусь.
— Не пой лазаря. Иди-ка распорядись насчет подвод, да поживее.
Тяжелый, как грозой налитый, Курбатов ушел и больше не вернулся, а прислал десятского:
— Нету подвод, лошади в разгоне.
Ванякин выругался и послал на розыски подвод отрядников. Гремя прикладами и топая обмерзшими сапогами, солдаты ломились в избы:
— Хозяин!
— Я хозяин.
— Здравствуй.
— Здравствуйте, как не шутите.
— Лошади дома?
— Чово?
— Лошади, говорю?
— Какие лошади?
— Запрягай, по приказу Ванякина.
— Чово?
— Ну, дурака не валяй.
— Это ты, товарищ, правильно говоришь: дураки мы, дураки и есть, а были бы умные, не кормили бы вас.
— Будя, дядя, болтать-то, айда, запрягай.
— Далека ли?
— …за калеками.