Солдаток голоса:
— Жеребца мукой кормишь!
— Первый дилектор спекуляции…
— Зачем свиней пшеницей воспитываешь?
— Не кормлю! Кто видал? Докажи!.. Мужик ниоткуда ни одной крошки не получает, отними у него остатный хлеб, без хлеба мужик — червяк, в пыли поворошится, поворотится и засохнет…
— Размочим, — гукнул, как из бочки, сапожник Пендяка.
— …Засохнет! И вы в городе долго не продышите, передохнете, как тараканы морёны. Все на мужичьей шее сидите… Передохнете, и тору от вас не останется…
— Правильно!
— Неправильно!
— Так, Панфилыч, по козырю!
— Верно слово!
— Долой… Долой…
Ванякин вскочил с места:
— Граждане, не могу я этой контрреволюции спокойно переносить… И чего у вас этакий Черт Иваныч в председателях ходит?.. Позор, граждане… На его провокацию о семенном хлебе дам я чистосердечное разъяснение: останутся семена — посеете, не останутся — будьте покойны, власть выдаст, власть, она, товарищи…
— Вот это тоже, — завопил Сазонт Внуков, — жену отдай Дяде, а сам иди…
— Благодарим покорно!
— Тише граждане!
Над-нами-кверх-ногами, сбычившись и зажмурив глаза, тряс нечесаной головой:
— До-ло-о-о-о-о-о-ой…
Заорали, заругались…
И орали и ругались, выходя только за порог до ветру, двое суток.
Все село под окнами слушало.
Выплыло на свет много такого, от чего сам Ванякин ахнул.
Из скупых рассказов татарских и чувашских делегатов удалось уяснить, что главную тяготу разверстки волисполком переложил на глухие деревушки, откуда уже было вывезено по двадцати пяти вместо шестнадцати пудов с тридцатки; там давно люди ели дубовую кору и глину, скотины оставалось по голове на пять дворов, да и та от бескормицы подвешивалась на веревки и дохла.
Списки обложения пришлось пересоставлять сызнова, и на третьи сутки выкачавший весь голос Ванякин просипел:
— Шабаш… Задание дано точно… Разъезжайся по домам, поговорите со своими обществами… Решайте, добром, будем делаться или откроем войну?..
Ушел Алексей Савельич на квартиру отсыпаться, но не пришлось уснуть. Следом за ним потянулись кулаки, бедняки, солдатки, вдовы — с докукой, с доносами, с горьким горем…
— Нельзя ли, господин комиссар, хлебца пудик по казенной цене?
— Я насчет мужа узнать… В красных второй год, без вести… Не напишешь ли мне бумажку в Москву? Должны в Москве о муже моем знать…
— Инвалид, разверстку нечем платить, и пахал-то мне тесть.
— За водой ушла, а твои солдаты из печки горячие хлебы вынули да пожрали.
— Муж бьет… Есть ли такой декрет бить законную жену?
— Батюшка, Алексей Савельич, трех сынков у меня германец погатил… Не выдашь ли за них хоть мешок муки гарочной?.. С голоду подыхаю, пожалей ты меня, старика…
— Платить невмоготу… Скости, товарищ, яви божеску милость… А мы, стало быть, в долгу не останемся.
— Изоська Шишакин, ярый паразит, хлеб под сараем гноит пудов дваста…
— Солдаты твои, Алексей Савельич, озоруют. Трясуновых девок голых из бани выгнали — утишь ты их.
Ванякин разъяснял, обещал, ругал, писал записки, грозил…
В избу с расцарапанной в кровь рожей прибежал милиционер Акимка Собакин.
— Дорогой товарищ, прошу вас как идейного товарища, оборотите внимание… Проживает у нас на селе девка Аленка Феличкина, никакого с ней сладу нет, отбойная девка, настоящая контра, в ударницах керенских служила, с чехом, сука, жила, самогонкой торгует, хотел я обыскать, а она…
Ванякин вытолкал пьяного Акимку и, приказав хозяину никого в избу не пускать, завалился на горячую печку.
Под крещенье в село нагрянул отряд по ловле дезертиров. Разошлись отрядники по квартирам, потребовали поить, кормить их досыта. В том же конце села третью ночь пьянствовал отряд секретного назначения, каковой отряд и сожрал будто у Семена Кольцова годовалого бычка и двух поросят. За день до приезда Ванякина дул несусветный буран, и на село набрела продкоманда по вылову рыбы. Дорога их была дальняя, путь держали на село Шахово — речка там, но заплутались и попали на Хомутово. У инструктора райрыбы Жолнеровича давно печенка смерзлась, из башлыка выглядывало его плачущее румяное лицо, и он несказанно обрадовался, когда запахло кизячьим дымом и теплом.
— Разгружайся ребята, дальше не едем.
— А рыба?
— Будем с рыбой. Сто — двести пудов и тут наловим, я знаю, у них пруд есть. — За месяц до того Жолнерович приезжал в волость реквизировать излишки кожи, саней, сбруи.
Рыбу глушили бомбами, колотушками, цедили мордами, сетками, с илом драли. На низу, у старого кауза, мобилизованные бабы и ребятишки сортировали мерзлых окуней, сорожку, щурят.
— Придет весна, покушаем рыбки.
— Не горюй, кума, до весны передохнем все… Ванякин, слышь, последний хлеб отнимать приехал.
— Грому на них, на псов, нет.
— Забыл нас господь-батюшка, царь небесный… Гришка, на-ка сунь за пазуху парочку, караськи-то больно хороши.
— Старики бают, звезд на небе — и тех меньше стало. Быть беде…
— Бабоньки, а слыхали, будто в Марьяновке поп от сана отрекся?.. Напился, матушки мои, налил зенки, да и говорит: «Сейчас пойду Миколаю-угоднику шкалик на шею повешу!» Народ в страхе так и окоченел, а он, бес длинногривый, не будь дурен, возьми да и пойди…
Раскрытые рты, глаза по ложке. А рассказчица сыпала и сыпала часто мелким говорком:
— Ждать-пождать — нет, ждать-пождать — нет… Поднялась попадья и шасть за ним в церковь… А батюшка стоит перед иконой чудотворца сам из себя весь серый… Схватила его попадья за руку, а рука-то холоднющая-прехолоднющая, закаменела… И сам-то батюшка весь окаменел, прямо как статуй стал.