Прислонилась задом к лесу Вязовка, раскольничье село толку спасова согласия. Чудно жили, не люди, а какое-то вылюдье. Звались братцами, ни царю, ни революции ни одного солдата не дали. Жили ровненько; замков и запоров не знали; народ все был самостоятельный. На много верст кругом славилось село своей исключительной честностью. Старики рассказывали: заедет, бывало, в Вязовку торгаш — покупай, меняй, чего твоей душе угодно. Денежный ты человек — плати, скудный — и скудному отказу нет: вынет торгаш из кисета уголек, у хозяина на столбе воротнем отметочку засечет: «Столько-то за тобой, добрый человек, будут деньги — готовь к покрову, не будут — подожду».
Старые времена, старые дела…
Хомутовская волость, проводив белых, на пашню кинулась — поднимали степь под яровину, перепахивали и засеивали баб. С покрова до Михайлова дня деньки держались холодные и ясные, как стекло, на току хоть блоху дави, самое для молотьбы время. Деревня спала не разуваясь и с первыми петухами бежала на гумна, торопливо крестилась на занимавшийся восход, на работу валилась дружно — поту утереть некогда. Прожорливые молотилки полным ртом жевали снопы, только полога подставляй. Дробно драдракали цепы, ошалело кружились взмыленные лошади, гикали охрипшие гонялыцики, скрипели сытые воза.
Обмолотилась деревня, в жарко-нажаркой бане косточки распарила, хлебнула самогону ковш, и усталости как не бывало.
Зашумели свадьбы.
Только и разговоров, что про посиделки, вечорки, смотрины. Там жених с товарищами двумя тройками к невесте на девишник поехал, там — большой запой, гостей полны столы; на столах, по заведенному издревле обычаю, лапша со свининой, сальники, курники, пироги. Невеста со словом приветливым обносит гостей. Зевластые бабы бойко рюмочки пригубливают. Девки величают толстую сваху:
Чего наша сваха
Бела и румяна,
Бела и румяна,
Еще черноброва.
Только нашей свахе
При городе жити,
Торгом торговати
Кумачом-китайкой.
Величают жениха с невестой, отца с матерью, дядьев, деверьев, всю родню. За песни щедро сыплются похвалы и скупо — деньги. Вьются шелковые ленты в девичьих косах, высокие голоса рубят:
На Ванюше шапочка осистая,
пушистая…
Наперед она на весистая…
Спереди ему очей не видать…
Э-эх, да сзаду плечей не видать…
Метет шалой бабий визг, вяжется пьяный плетень разговора.
Спозаранок жениховы посланные скакали к невесте с повестью.
В окна кнутовищем:
— Подавайте невесту, жених скучает.
— Не торопите, купцы, не торопите.
— Все глаза проглядели.
— Собирай, сватушка, собирай.
Невеста с утра вопила в голос. Подруги с уговорами да прибаутками расплетали, чесали косыньку девичью.
А там — чу — и поезжане ко двору подкатили: с боем выкупали ворота, выкупали косу, дружка разрезал хлебы, меняя половинки, нареченные с земным поклоном принимали родительское благословенье, и все, помолившись, шумно выходили на двор, где кони, кося искрометным глазом, нетерпеливо переступали, тревожа бубенцы и колокольца. Дружка с иконами обходил поезд.
— Ну, поезжане, кто с нами — садись в сани, а кто не с нами — отходи прочь!
Гремел воротний болт.
— Трогай… С богом.
Тройка уносила свадебный поезд. От венца ехали к молодому.
Свекор с свекровью, наряженные в вывороченные тулупы, встречали молодых в воротах и щедро обсыпали хмелем и житом, чтоб богато и весело жили, поили молодых молоком, чтоб дети были у них не черные, а белые.
На пороге молодых встречала коренная сваха, чарочки им наливала через край и приговаривала:
— Столько бы вам сынков, сколько в лесу пеньков… Да столько бы дочек, сколько в болоте кочек… Перину-то в двое рук взбивали, уж так взбили, так взбили…
С утра готов горной стол.
На улицах свадебное катанье — под дугой бубенцы, в гриве ленты переливались радугой. В лентах, в линючих бумажных цветах — орущее, ревущее, визжащее… Глиняные горшки били, орехи и пряники ребятишкам разбрасывали — молодым на счастье. Осатаневшие бабы, высоко задирая юбки и размахивая сорванными с голов платками, плясали и орали срамные песни.
Вечером всем аулом ехали к молодой на яичницу. А там, глядишь, и разгонные щи недалеки…
На Михайлов день Хомутово проскакали двое верховых — Карпуха Хохлёнков и Танёк-Пронёк, — то капустинские ребята воротились по домам. Как раз старики от обедни шли и переговаривались:
— Наши башибузуки явились.
— Лебеда-лабуда, крапива, полынь горькая… Хороших людей на войне убивает, а на таких псов и пропаду нет.
— Наведать надо… Ведь он, Пронька-то, сукин сын, крестник мой.
Хохлёнков проскакал нижний прогон и круто осадил перед своим двором: лошадь с разбегу легонько ткнулась вспененной мордой в ворота, отороченные жестяными пряниками. Калитка была расхлебянена, по двору ветер гонял курчонок и разбрыленное сено. Заметалось сердце в Карпухе. Горячую лошадь под навес к сохе пристегнул, сам в избу. С кровати из-под кучи тряпья стон:
— Кто это?
— Здорово ли живете?
— Карпуша…
— Аль не ждала?
— Какое… Господи… — соскочила с постели босая. Придерживая на груди дырявую рубаху, ловила мужнину руку поцеловать.
— Ложись, Фенюшка, куда вскочила… Аль болезнь крутит?
— Не чаяла… Какое… Господи…
Уложил, укрыл жену тулупом, сам на кровать присел. Жена заплакала навзрыд: прорывались горькие жалобы на деверя, на брата, на всю родню — травили, проходу не давали, попрекая тем, что он, Карпуха, у красных служит, хлеб остался в поле неубранным, Лысенка сдохла, последнюю кобылу чехи со двора увели… Огляделся Карп со свету — пуста изба, кошка на шестке южит.