— Разойдись от двери.
Сулили лепешек, табаку — и не глядит, не подкуришь. Понуро расходились.
— Чудно, ровно арестантов караулят.
Потом доныхрились: караульный из особой роты.
— Што это за особенна рота?
— Кто их знает… Коммунисты, слышь, да китайцы.
— Ну-у?
— Вот те и гнут, а ты корчишься.
— Приметили, какой на нем сапог? Подошва толще твоей губы, голянище клеймено пятиухой звездой…
Томились, гадали, как да что?.. Целыми днями до обалдения играли затертыми картами, рано ложились спать и подолгу, не спеша, вспоминали деревню, в разговорах распуская душу. Мобилизованные солдаты старой службы и бывшие офицеры держались отдельными кучками.
Как-то в праздник забежал в казарму военком Чуркин, кукарекал:
— Революция… Контрреволюция… Мир без аннексий и контрибуций…
В коридоре кто-то свистнул и заорал:
— Хлеба мало-о-о!
Военком смешался:
— А?.. Что? Хлеба? Вам хлеба мало?.. Вы еще семеро за одной крысой не гонялись…
Слушали, вытараща глаза. «Идолы» из десяти слов понимали одно, да и то не всякое. С опаской подсовывали вопросы:
— Почему не топят?
— Когда обмундировку дадут?
— На фронт погонят, али куда в охрану?
— Будет ли обученье?
— За что держите нас взаперти, ровно зверей?
— В баньку бы…
— С кем воевать? За что воевать?
— Нельзя ли послать к Колчаку делегацию и заключить с ним какой-нибудь мир?
— Почему приказ о мобилизации не был согласован с сельскими обществами?
Чуркин крутил чуб, с пятого на десятое разъяснил, что было по силам его уму, в заключение, сбитый вопросами с толку, выругался и, бренча кавалерийской шашкой, убежал: до вечера ему нужно было провести еще три таких митинга.
После всего, расправив пушистые усы, выступил фельдфебель Науменко:
— Чули, хлопцы, що вин, сукин сын, нам набрехал?
— Чуем, чуем, добра не жди…
— Войну, братцы, выдумывают большевики, чтобы перевести простой народ, а самим блаженствовать.
— Бежать надо…
Дальше было так.
Недолгое время обучали молодых солдат ружейным приемам и рассыпному строю, потом выдали полный комплект обмундировки. Слух прошел, не нынче-завтра отправка.
— Под козыря.
— Не зевай, ребята, на фронт угонят, оттуда не вырваться.
— Не миновать в разбег пуститься.
— Само собой.
Пожгли подоконники, выдрали рамы и фанеру. Печки порушили, по кирпичу раздергали. К чему и печки, ежели тут жить не думано? Обмундировку кто в мешки потискал, кто на себя напялил. Сгребли караульного, забили ему рот обмоченной онучкой, проволокой зацепили за нежное место и подвесили в предбаннике на перекладину — не могли выломать и сжечь ту перекладину, здорова была.
И в ночь буйными ватагами потекли до родных мест.
В бане осталось с сотню, или поболе того, идолов. В городе они были первый раз, бежать убоялись, не знали дорог. Их допрашивали, щупали, нюхали, расстреляли двоих, — членам наскоро сорганизованной комиссии по борьбе с дезертирством они показались способными на любую крамолу, — остальные были отправлены в распоряжение губвоенкомата.
Вскоре разбежался караульный батальон. За ним сорвались две отдельные роты, обучаемые Гильдой. Недели через две от гарнизона осталось: комендантская команда, боевая дружина коммунистов и Чуркин со своим комиссариатом.
Из города на все стороны поскакали отряды по борьбе с дезертирством, тревожно загудели телеграфные провода, полились слезливые воззвания, подкрепляемые громовыми приказами:
Волкомам, комбедам, сельсоветам срочно. Дезертир, вернись!.. Дезертир — изменник революции! Смертельный удар!.. Позор!.. Белые банды!.. Кровожадная свора помещиков и генералов!.. Позор!.. Все виновные, суровое наказание, вплоть до конфискации движимого и недвижимого имущества.
Следом была проведена партийная и профессиональная мобилизация. Негустыми кучками в военный комиссариат шли записываться ткачи, которых можно было узнать по ситцевым пропыленным лицам и сутуловатости; подбадривая себя громким разговором и смехом, прямо с работы, прокопченные и перемазанные олеонафтом и маслом, шли рабочие депо; слободка дала революционную молодежь и сорвиголов, разных Яшек-кудряшей, Гришек-атаманчиков, которым некуда было девать свою силу и громкая слава о поножовщине которых передавалась из рода в род, из курмыша в курмыш. Призываться с чапанами и вообще быть вместе с ними сорвиголовы считали позором, но со слободскими коммунистами, среди которых было немало отчаюг, они готовы были идти хоть куда и драться с казаками, с офицерами не хуже, чем дрались в слободке на вечорках из-за девок или так, ради смеха.
У приемочных столов шумели очереди.
— Яшка, здорово.
— А-а… Ты тоже воевать, а говорили, тебя баба ухватом запорола…
— Оторвись ты, Юрлова шайка.
— Ну-ну, жарнём, за нами дело не станет.
— Удалой долго не думает, сел, да и заплакал.
— Хо-хо-хо…
— Подходи, товарищи, налетай, не задерживай!
— Фамилье?
— Пиши, Гаврил Овчинкин.
— Член партии?
— Обязательно.
— Какой ячейки?
— Первая мукомольная.
— Распишись.
— Неграмотен… И пальцев недохваток, на германской растерял, вона.
— Куда же ты без пальцев пойдешь?
— Я не на пальцах хожу, а на ногах… В крайности, пиши в обоз, кашу варить, и то человек нужен.
— Правильно, Гаврюшка, — зашумел заметно подвыпивший низенький и толстый, похожий на мешок муки, крюшник Ведерников, — все до одного пойдем, все помирать будем!.. Душа вон!.. Не поддадимся!.. Никогда сроду не поддадимся!..